– Держите своего коллегу как можно дальше от дворца, господин посол. Клянусь, если увижу его снова, то доведу начатое дело до конца. – Поэтому Киттен практически не бывал на приемах.

– Сделано, – сообщил первый секретарь, усаживаясь в кресло. – К старику приставлено наблюдение, к девушке тоже. Отследим их в течение седмицы, а там уже можно будет делать какие-то выводы.

– Да, все-таки рискованное это дело, – покачал головой Кембери. – Ведь, если что, император с нас шкуру спустит собственноручно.

Киттен самоуверенно отмахнулся.

– Пусть сначала докажет, что это мы организовали слежку. А мои молодцы будут помалкивать даже на дыбе. Не кипишуй, Вивид, все будет в порядке.

О подтвержденном сходстве личного врача императора с Заступником, изображенным на иконах, Кембери, разумеется, не сказал товарищу ни слова, обосновав необходимость наружного наблюдения проверкой слухов, полученных им из надежных источников. Киттен поверил и вопросов пока не задавал. Он вообще предпочитал сперва сделать дело, а уж потом спрашивать. Или не спрашивать – чтобы не терзаться муками совести.

– Да я и не кипишую, – вздохнул Кембери. – Просто привык все делать основательно.

– Не волнуйся, основательный ты мой, – хмыкнул Киттен.

На староамьенском его фамилия означала летящую пушинку, но ничего похожего на пух в облике первого секретаря посольства и близко не было: скорее он был похож на какую-то хищную рыбу, готовую в любой момент броситься на добычу и разорвать ее на куски. Вот и сейчас сидит вроде бы вальяжно, развалившись в кресле с томной аристократической небрежностью, но на самом деле внутренне собран, предельно внимателен и в любую минуту готов нанести удар.

– Готов к посту? – Кембери предпочел сменить тему. С завтрашнего для в Аальхарне и Амье начинался пост, с той разницей, что аальхарнцы отказом от пищи и радостей телесных поминали тридцатидневное бдение Заступника в пустыне, а амьенцы – дату исхода истинно верующих из языческих государств.

Киттен пожал плечами.

– Готов, конечно. Завтра поеду в храм Воздающей Длани каяться.

– Ты особо громко не разглагольствуй там, – посоветовал Кембери. – А то мало ли кто рядом приключится.

* * *

Розовый мрамор пола был теплым, словно кожа живого существа. Несса провела по нему ладонями и прижалась лбом. Главный столичный храм был полон народа: в первый день поста надлежало каяться и просить Заступника о спасении души.

Несса давно не была в церкви. Очень давно. На Земле осталось всего три действующих монастыря – да и те были скорее музеями, чем обителями духа. Теперь, стоя на коленях в храме, Несса чувствовала, что наконец-то вернулась домой. И пусть дом полностью изменился, и пока они с трудом узнают друг друга, но все-таки осталось нечто, не истребленное ни временем, ни расстояниями, – теплое чувство сопричастности к этому миру и этому месту.

Храм был полон народа, и поначалу Несса боялась, что ее тут задавят, – все-таки за время земной жизни навык общения с толпами людей она утратила. Однако места хватило всем, люди расположились на чистом мраморе пола и приготовились к молитве. Несса подумала, что, с земной точки зрения, молебен выглядит странно: собрался народ, уткнулся в пол задницами к небу и просит несуществующего бога выполнить их желания. «Я не на Земле», – напомнила она самой себе и закрыла глаза.

Олег не верил в бога и никогда не молился. Он был историком и лучше других знал о том, какие силы на самом деле управляют людскими жизнями – особенно в тоталитарной Гармонии. Но незадолго до того, как он пошел в библиотеку искать замятинский роман, Несса надела на его шею серебряную цепочку с крестом – и Олег, что удивительно, отнесся к этому очень серьезно и не возражал. С ней он и отправился в Туннель, только, увы, серебряный бог не защитил его. И теперь где-то на голом камне, затерявшемся в глубинах космоса, лежит человеческий скелет в жалких лохмотьях защитного костюма, и среди белых костей в свете равнодушных звезд проблескивает серебро – как надежда и память.

– Заступник всемогущий, всемилостивый и всезнающий, услышь мои слова. Из глубин тьмы мирской взываю к Тебе и на Тебя одного уповаю. Прости, что снова надоедаю Тебе своими заботами и бедами, но Ты единственный можешь услышать меня в пустоте скорби и одиночества. Не оставь меня, Владыка небесный, ибо я тону в океане греха и порока. Ты, единый, человеколюбие, милостью своей примешь мое раскаяние и утешишь, дав надежду. Я не боюсь ни ужасов ночи, ни зла, помрачающего день, и пройду долиной смертной тени, не закрыв глаза перед небытием. Одно лишь страшно – что Ты оставишь меня и омрачится лицо Твое при звуке моего грешного имени.

Патриарх в красно-золотом облачении закончил молитву и тоже опустился на колени. Все зашептали продолжение уже от себя, сперва тихо, потом громче и громче. Гул в храме нарастал, поднимался волнами и ударял в стены, чтобы сорваться вниз и вздыбиться снова.

– Пожалуйста, Господи, – прошептала Несса. – Возьми к себе Олега. Я ничего не прошу для себя, – на мгновение у нее перехватило горло, но Несса справилась с собой и продолжала: – Я даже не знаю, есть ли Ты. Но если Ты есть – то возьми его к себе. Пожалуйста.

* * *

Месяц назад Эмме Хурвин исполнилось двадцать пять.

Когда шеф-инквизитор Шани Торн жег еретиков и ведьм, не помышляя до поры до времени о престоле Аальхарна, Эмма ползала по пушистому сулифатскому ковру в своей детской среди россыпей игрушек и занималась строительством кукольных домов – в перерывах между уроками музыки, танцев и амьенского языка. Впрочем, довоенное детство теперь уже казалось сном, не более; гораздо лучше Эмма помнила полуголодную жизнь в крохотной квартирке на окраине столицы, нетопленую сырую комнату, свой вечный надрывный кашель и смерть матери от чахотки. Княгиня, та вынуждена была зарабатывать на жизнь пошивом и перелицовкой армейской формы, потом паек для гражданских в очередной раз урезали, и у нее не стало сил, чтобы держать в руках иглу. Тогда Эмма пошла санитаркой в Первый лекарский корпус. Ей было двенадцать, и она ассистировала при операциях, стерилизовала инструменты и перевязочный материал, а после ползла домой и забывалась глухим тревожным сном, в котором откуда-то издалека пробивалась нежная мелодия танца, не принадлежавшая этому миру. Потом мелодия уходила, и Эмме снились воющие от боли раненые и старший хирург, что матерно орал и на них, и на нее.

Потом мать умерла, а в войне наступил долгожданный перелом, и амьенские войска наконец-то отбросили от истерзанной столицы. Эмму отправили в детский дом, где было ненамного лучше, чем в каморке на окраине, – но там хотя бы кормили дважды в день. Серые одинокие дни тянулись друг за другом, складываясь в недели и месяцы; ни с кем из воспитанников приюта Эмма не сходилась, ее дразнили барыней и пару раз отлупили в темном вечернем коридоре. А потом в приют пришел высокий офицер со страшным пустым взглядом и бугристым уродливым шрамом через всю щеку – увидев Эмму, он схватил ее на руки и заплакал. От страха Эмма сперва лишилась дара речи, а потом поняла, что это отец, что он вернулся, что война кончилась: а поняв, разревелась так, как не плакала все эти годы.

Полковник Хурвин с дочерью обосновался в своем старом доме и продолжил работу в Генеральном штабе. Эмма пошла на Высшие курсы, а затем устроилась корреспондентом официальных новостей в «Столичном вестнике». Работа ей нравилась, хотя отец и ворчал, что благородным девицам следует выходить замуж и заботиться о семье, а не бегать по столице в клетчатом сюртучке и с блокнотом. Эмма улыбалась, целовала отца в здоровую щеку и говорила, что еще порадует его внуками. В конце концов, на работе она найдет мужа быстрее, чем если будет сидеть дома. Отец только отмахивался. Профессия Эммы была ему не по душе.

Особенно он разозлился после того, как Эмма побывала на открытом выступлении императора в составе пресс-группы и задала его величеству несколько вопросов. Редактор расхвалил ее статью до небес и назначил прибавку к жалованью, домой Эмма неслась как на крыльях, надеясь, что отец порадуется тоже. Этого, однако, не случилось. Отец страшно изменился в лице и сжал кулаки: испуганная Эмма отшатнулась в сторону, и тогда полковник Хурвин произнес яростным свистящим шепотом: